Мысли Гани как-то странно путались и мешались… То перед внутренним взором девочки представал нежный и милый образ Бецкой… Виделось, как наяву, усталое, выразительное, грустное лицо артистки, и жгуче-тоскливое чувство охватывало Ганю при одной мысли о том, что предположения мастерицы могут оправдаться и Ольга Леонидовна не поправится уже, и не увидит ее никогда больше во всю свою жизнь Ганя…
Что-то сжимало судорожно, до боли горло девочки, что-то давило его… Какой-то клубок вырастал в груди и своей чудовищною силой грозил задушить Ганю…
Снова путались мысли, и в наступившем хаосе их выступали иные образы и картины: испорченный лиф… прорезанная материя… исковерканное яростью лицо страшной Розки и тотчас же вслед за этим ее деланно спокойный вид, но еще более страшный в силу этого своего деланного спокойствия.
И опять приходили новые впечатления на смену старым. Как-то неожиданно и странно вспомнилось раннее детство. Маленькая, покривившаяся от старости избушка… Хмурый, надсадившийся в непосильной работе болезненный отец… Целая куча голодных ребят в грязных рубашонках и она, Ганя, вечно тихая и неслышная, забивавшаяся в уголок с самодельной куклой в руках.
Матери она не помнит; мать у нее умерла давно. Тетка Секлетея домовничала в избе до самой смерти отца. Умер он, это хорошо помнит Ганя, в крещенские морозы, шибко простудившись в стужу.
Тетка Секлетея раздала ребят по чужим людям, а Ганю, свою любимицу, оставила у себя. Уехали они в тот же год из деревни в Питер. С теткой стали ходить торговать гостинцами по улицам (тетка и Ганю брала с собой), а через некоторое время отдала ее в школу.
Недолгое, однако, время пришлось учиться в ней Гане. Уличная теткина торговля пошла не шибко, и решила она, чем держать впроголодь племянницу, отвести ее в одно прекрасное утро, в модную мастерскую к мадаме и умолить Христом-Богом хозяйку не оставить сироту, принять ее в ученье.
Таким образом попала в девочки-ученицы модной мастерской маленькая сиротка Ганя.
Об этом своем поступлении в мастерскую почему-то сегодня особенно ясно и подробно вспоминается ей. Пинки, щипки, колотушки, грубая брань "страшной Розки", равнодушно-надменное обращение «самой», покрикивания мастериц, жизнь в вечном страхе перед наказаньем, заслуженным и незаслуженным, все едино, и вдруг светлый образ Бецкой, такой праздничный и прекрасный на сером фоне безотрадной и лишенной радости жизни. Неужели же исчезнет и он?
Взор широко раскрытых глаз девочки пронизывает темноту, как бы требуя от нее ответа.
— Неужели опасно больна Ольга Леонидовна? Неужели не суждено поправиться ей, и она… она…
Мысль закружилась, заметалась с бешеной быстротою. Пот выступает на лбу у Гани… Сердце заколотилось так шибко, что груди становится больно от его неудержимого биения.
И Ганя с отчаянием, затопившим ей душу, погружается в какую-то темноту.
— Встань и иди за мною!
Кто сказал это повелительным голосом, не допускающим возражений?
Широко раскрылись глаза Гани, и крик испуга замер у нее на губах. Перед нею стояла высокая тонкая фигура в чем-то белом. Смутно белелось во мраке лицо. Цепкие пальцы протягиваются к Гане и крепко захватывают руку девочки.
— Встань сейчас, одевайся скорее и ступай в кухню. Я тебя буду ждать.
Теперь Ганя узнает голос. Это Роза Федоровна. Это ее тяжелые, скрипучие нотки, так хорошо знакомые всей мастерской.
Белая фигура медленно удаляется в дальний конец коридора… Вот приоткрывает дверь… Вот блеснула на мгновенье яркая полоса света из кухни, и старшая закройщица скрылась за ее порогом. Дрожа как в лихорадке, Ганя поднялась с постели… Трясущимися руками накинула на себя юбчонку, платье… Натянула белые нитяные чулки и стоптанные дешевые сапожки и тихо, на цыпочках, с сильно бьющимся сердцем направилась в кухню.
Роза Федоровна уже ждала ее там. Старшая закройщица сидела у стола на табурете в нижней пестрой юбке и белой ночной кофточке и куталась в байковый платок.
Ее жидкие, без обычной фальшивой накладки волосы были кое-как заплетены в узенькую тонкую, напоминающую крысиный хвост, косицу. На всегда бледном лице теперь проступили багровые пятна румянца раздражения, те багровые пятна, которых так боялись не только девочки-ученицы, но и взрослые работницы, так как они предшествовали обыкновенно сильному взрыву бешенства со стороны старшей закройщицы.
При появлении Гани маленькие глазки Розы Федоровны так и впились в нее:
— Подойди сюда поближе, миленькая! — прозвучал ее хриплый от волнения голос.
И этот голос, и это обращение «миленькая» тоже не предвещали ничего доброго. По опыту знала Ганя, что чем сильнее бывала ярость старшей закройщицы, тем тише и обходительнее становилась она на первых порах в отношении своей жертвы.
Едва переступая подкашивающимися на ходу ногами, Ганя подошла к ней.
— Что же, по-твоему, миленькая, — начала пониженным, срывающимся от затаенной ярости на каждом слове, шепотом ее мучительница, — что же, по-твоему, прорезала материю, которой цены нет, испортила вещь до негодности и уверена, что все это вздор и пустяки и что все это тебе простится и с рук сойдет? А? Что ты на это скажешь, миленькая?
Что могла сказать Ганя? Ее зубы стучали, как в ознобе, ее худенькое тело трепетало, и каждая черточка выражала ужас и отчаяние в ее побелевшем, как известь, лице. Это молчание, это беззащитное состояние девочки, а более всего ее широко раскрытые страхом, невинные, полные мольбы и ужаса глазенки, казалось, еще сильнее подняли ярость в душе старшей закройщицы. Маленькие глазки Розы Федоровны сверкнули недобрым огоньком. Она подняла руку и изо всей силы ущипнула Ганю за шею.