Черные, суровые глаза старшего Меркулова, глаза, которых привыкли бояться не только Настя, Оля, сам Павлуша, но и больная Капитолина Власьевна, вдруг сменились выражением необычайной для них почти женской ласки. Что-то дрогнуло в бледном худом лице труженика… И улыбка, гордая и счастливая в одно и то же время, разомкнула его почти всегда сомкнутые губы.
— Откажись, Павел, откажись, ежели так-то, на другом чем заработаешь, ну их к ляду и с жалованьем ихним, коли совесть брать его не велит. Другое место тебе отыщем. Получше еще. И ученики почище твоего олуха будут. Да ты не вешай носа-то прежде времени. Найдем, говорю, урок, эх ты горе-лепетитор! — и он тут погладил по лицу Павлушу своей мозолистой широкой рабочей ладонью.
И от этой необычайной ласки, и от слов отца что-то мигом растворилось в сердце юноши, и сладкая радость расцвела в нем душистым цветком. А отец по-прежнему смотрел с улыбкой на сына, и улыбка эта говорила без слов:
"Мой сын… Горжусь я таким-то. Мой сын иначе и поступить не мог".
А за ужином, поданным заботливой маленькой Настей и состоящим из горячего картофеля с солью, хлеба и пустых щей, было решено идти завтра же просить у Лодыгиных расчета, а на эти деньги публиковать в газете о желании приобрести урок.
— Только матери не говорите, чур, ребята, — она у нас больная, мать-то, и не для чего ее зря тревожить, — уже обычным суровым своим тоном приказал детям Меркулов, принимаясь за картофель и щи.
Я встретила ее прошлым летом в одном из австрийских курортов, куда приехала полечиться и отдохнуть после обычной своей трудовой зимы. Увидела я ее на второй же день своего приезда.
Поднявшись в шесть часов утра и захватив кружечку для минеральной воды, я направилась парком к главному источнику курорта, скрытому в прекрасном павильоне, похожем на маленький дворец.
Чудесное июньское утро; теплое, не пышущее зноем, а как-то спокойно-ласковое солнце; зеленые пушистые каштаны и стройные тополя; красиво подстриженные изгороди из акаций; куртины, с настоящим немецким педантизмом и симметрией разбитые на полянах и усеянные с тою же не поддающеюся описанию аккуратностью — все это приятно ласкало глаз.
Даже педантичность эта в разбивке цветников и группировке деревьев приятно действовала на нервы после вечной зимней спешки с работой, мыканьем по делам, неиссякаемыми волнениями, сопряженными с родом моей деятельности.
Уже гремела музыка на эстраде, находившейся как раз в центре главной аллеи, уставленной через каждые десять шагов всевозможными статуями и памятниками, когда я подошла к источнику. Вокруг него уже собралась обычная разноплеменная толпа, говорившая на всех языках земного шара, начиная с немецкого и кончая японским. Здесь были и представители всех наций Земли: от длинного желтозубого англичанина с неизменным «Бедекюром» под мышкой и с биноклем в сумочке, перекинутым на ремне через плечо, и кончая хорошенькой мулаткой в ослепительном европейском наряде.
Все это, суетясь и весело болтая со знакомыми, наполняло при помощи девочек, прислуживающих у источника, свои кружки и, захватив губами тоненькую стеклянную трубочку, опущенную в кружку с водою (из предосторожности испортить зубы минеральной водой), измеряло шагами под звуки оркестра длинную аллею, обнесенную по краям картинами и двумя рядами статуй.
Едва я вошла в павильон источника, как девочки-прислужницы, их было пятеро, одетые в совершенно одинаковые чистенькие платья, кокетливые немецкого образца фартучки и чепчики с бантами на головах, поклонились мне разом и хором же пропели традиционное австрийское приветствие: Ich kusse die Hand ("Целую ручку" — обычное приветствие у австрийцев.).
Четыре из них обладали типичными физиономиями немок: белокурые волосы, довольно бесцветные глаза и пухленькие щеки с роскошным здоровым румянцем. Пятая поразила меня своею внешностью.
Казалось, само солнце, радостное, весеннее, чудесное солнце сияло из ее бойких черных глаз, похожих на две черные сливы, обрызганные дождем. Улыбка, тоже какая-то солнечная, ликующая, чрезвычайно приветливая и беззаботно веселая, не сходила с пухлых малиновых губок, играя хорошенькими ямками на этом милом, жизнерадостном и беззаботно-веселом личике. Батистовый с наплоенной рюшкой маленький чепчик особенно кокетливо сидел на темной, вьющейся крупными кудерьками, изящной головке.
И голосок, и смех у нее был такой же радостный и звонкий, когда, заглядевшись на наряд какой-то француженки, она пролила мимо подставленной ею кружки воду из источника.
— Кто это? — спросила я, указывая на девушку моей знакомой, старой баварке, лечившейся здесь от докучавшего ей ревматизма.
— Как, вы не знаете? — удивилась она, — да это Лизи, Веселая Лизи, самое очаровательное в мире существо. Не правда ли, она прелестна? И при этом всегда весела и беззаботна, постоянно улыбается, напевает что-то. Всегда в хорошем, веселом настроении духа, смеется, шутит, а это так хорошо действует на нас, бедных больных! Смотреть на нее — одна отрада. Взгляните только на это личико, на эту милую улыбку, в эти быстрые, жизнерадостные глазки. Все свои недуги и боли забудешь, любуясь ею. Для каждого у нее найдется веселая шутка, остроумное замечание или просто приветливое словцо. Не даром же так дорожит ею хозяин источника. В то время как состав других девушек меняется каждый лечебный сезон, Лизи ангажируют сюда каждое лето, и жалование ей, кажется, платят больше, нежели другим, за это ее уменье поддержать бодрость в нас, бедных больных, и угождать нам так славно.