Баварка закончила свое объяснение на неизменном немецком языке, а я внимательно стала следить за Веселой Лизи, как ее называли здесь в отличие от Белокурой Лизи, прислуживающей у этого же источника.
Моя знакомая была права. Веселая Лизи, казалось, и жила для того только, чтобы создать приятную, светлую атмосферу для посещающих источник больных. Она поспевала везде и всюду, сияя своими милыми глазками, улыбкой и ямочками на румяном свежем лице.
Вот наливает она воду в стакан длинного англичанина с лошадиным профилем и с улыбкой кивает ему головою, ни слова не понимая из того, что он лопочет ей по-английски.
Вот подогревает на длинной, в виде плиты, грелке молоко для минеральной воды страдающей печенью старой и раздражительной австриячке и с веселым смехом рассказывает ей, как застал ее, Лизу, нынче дождь в дороге, когда она в пять часов утра спешила из дому к источнику.
Вот подробно и обстоятельно, сияя своей очаровательной улыбкой, рассказывает она офицеру-чеху из Праги, бледному чахоточному субъекту, где и в каких пунктах курорта будут в самом непродолжительном времени устроены летние праздники с битвами цветов. Словом, для каждого у нее находилась и ласковая улыбка, и веселая ободряющая шутка, и дружеский радостный привет. Но вот постепенно пустеет павильон источника. Расходятся в разные стороны больные; кто торопится к зданию купальни, где берутся горячие грязевые и минеральные ванны, кто идет делать врачебную гимнастику, кто просто совершает прогулку в глубь парка. С уходом последнего посетителя начинается неописуемая возня у источника.
Все пять девушек надевают поверх своих кокетливых передничков пестрые рабочие фартуки и, вооружившись тряпками, щетками и губками, начинают чистить, мести, мыть и скрести в здании павильона. Такие чистки и уборки происходят четыре раза в день: утром и вечером, до и после сборища больных и питья вод у источника.
Усердно работая, девушки точно забывают о болтовне и смехе.
Один только голос беспрерывно шутками и смехом звучит в ротонде. Он словно подбодряет подруг в работе, словно скрашивает их трудовые часы. Это Веселая Лизи шутит и смеется за работой, и милый голосок ее трелью жаворонка уносится далеко в парк.
Веселая Лизи заняла мое воображение. Безумно скучая здесь, на чужбине, по оставленному дома сыну, по самой домашней обстановке и милой родине, я только при виде Веселой Лизи оживала немного и примирялась с моим добровольным заточением на чужом иноземном курорте.
И милая девушка была особенно ласкова со мной. Стоило мне только появиться на пороге павильона, как она уже ко мне бежала с неизменным своим "Ich kusse die Hand", брала у меня из рук кружку и, живо наполнив ее минеральной водою из источника, с веселым пожеланием здоровья подавала ее мне.
Я садилась где-нибудь поблизости, не торопясь цедила свою воду через неизбежную трубочку и смотрела на Лизи, любуясь ею.
Ее веселость, духовная свежесть и жизнерадостная бодрость невольно наводили меня на мысли:
"Как хорошо сложилась жизнь этой девушки, вероятно; все улыбается ей, и судьба щедро одарила ее счастьем, если она так бодра, весела и жизнерадостна, эта милая веселая Лизи!"
Но я ошиблась. Ошиблась жестоко на этот раз.
Это случилось уже в середине лета, к концу моего пребывания в курорте. Был удушливый, знойный вечер. Грозно темнело небо, собирались черные тучи, и отдаленные раскаты грома зловеще предсказывали неминуемую чудовищно-сильную грозу.
Я гуляла в отдаленной части парка и, боясь быть вымоченной дождем, поспешила домой. Проходя по узенькой дальней аллейке, затерянной среди кустов шиповника и магнолий, я услышала внезапно тихое, сдавленное рыдание.
Кто-то плакал, горько, неудержимо, стараясь быть не услышанным в то же время публикой, гуляющей в парке.
Я бросилась к старому каштану, откуда, как мне показалось, шли эти звуки, и остановилась испуганная, не веря своим глазам.
Прижавшись к стволу дерева и закрыв лицо передником, неутешно и горько плакала навзрыд Веселая Лизи.
Я быстро подбежала к девочке, обхватила ее вздрагивающие плечи, усадила на скамейку, приютившуюся невдалеке, и, гладя доверчиво прильнувшую ко мне темную головку, тихонько расспрашивала о постигшем ее горе.
Несколько минут она молчала. Только тихо всхлипывала у меня на плече, потом заговорила, всячески силясь удержать лившиеся в три ручья слезы:
— О… ich kusse die Hand, — лепетала она по-немецки, — простите gnadige Frau… простите, ради Бога, что я обеспокоила и испугала вас… Я глупая, недогадливая Лизи… Пришла плакать сюда, как будто в парке нет гуляющих! Как будто парк для меня одной!.. Но… горе у меня такое большое, gnadige Frau, а дома плакать нельзя… И так у всех домашних руки опустились с отчаяния… Так вот сюда прибежала… Ах, как тяжело мне, gnadige, простите, Бога ради, меня!
И она снова зарыдала, зарыв лицо в передник.
Я дала ей плакать и только гладила ее по головке и баюкала, как дитя.
И когда девушка, казалось мне, выплакалась вдоволь и теперь стояла затихшая, убитая, с полным затаенного отчаяния взором, я осторожно спросила ее о причине ее слез.
— Мать умерла у меня. Утром нынче ее похоронили… Хорошая она у нас, ласковая была, — чуть слышным шепотом произнесла Лизи, и слезы снова полились из ее черных затуманенных горем глаз.
Я молча снова обняла девушку, не будучи в состоянии найти слов утешения в ее великом горе.
Гроза медлила надвигаться, и Лизи еще долго пробыла со мною.
Мало-помалу она успокоилась настолько, что смогла рассказать мне, как долго болела ее мать, как страдали вместе с нею домашние, не будучи в состоянии помочь ей…